Шарлоттхен, Шарлоттхен! Ди либе ист ди зеле…
Да что об этом говорить! Это дело давно прошедшее. Готлиб и Шарлотта любили друг друга, но эта любовь выражалась не словами; они ни разу еще не сказали друг другу: «Я люблю тебя». Так прошло более полугода. И вот наконец, наступил день, вечно памятный для моего приятеля, день неизъяснимых восторгов и невыразимых мук. Однажды, — это было летом в жаркий ясный день, — Готлиб пришел после обеда к господину Бухфресеру. Он отдыхал. Госпожа ректорша, занятая каким-то домашним делом, предложила моему приятелю погулять в их саду. Надобно вам сказать, что сад господина Бухфресера славился во всем городе. Под ним было, конечно, не менее доброй русской полудесятины, и все это пространство, за исключением небольшого цветника, было засажено деревьями, по большей части фруктовыми; но были, однако же, и целые куртины сплошных акаций, сиреней и воздушных жасминов, среди которых узенькие, усыпанные песком дорожки разбегались во все стороны и так искусно были перепутаны между собою, что этот по-здешнему небольшой садик показался бы вам если не парком, так уж, конечно, большим и чрезвычайно тенистым садом. Готлибу он показался на этот раз краше земного рая, и неудивительно: вдали, сквозь густую зелень кустов, мелькало по временам что-то похожее на белое платьице. Готлиб едва мог переводить дух, ноги его с трудом двигались, и вот наконец дорожка, по которой он шел, вывела его на небольшой лужок, посреди которого стояла решетчатая беседка, обросшая кругом виноградными лозами. В этой беседке сидела на скамье дочь господина Бухфресера и читала какую-то книгу.
— Ах, — вскричала она, — это вы, господин Готлиб?
Мой приятель отступил назад, поклонился и сказал заикаясь:
— Да, мамзель Шарлотта, это я!
Надобно думать, что в эту минуту лицо моего друга было пресмешное, потому что Шарлотта улыбнулась и сказала своим тоненьким очаровательным голоском:
— Куда же вы бежите? Отдохните! Садитесь подле меня!
У бедного Готлиба подкосились ноги, захватило дух, в глазах потемнело, — ну, просто он захлебнулся от восторга; однако ж вошел в беседку и сел подле Шарлотты. Прошло несколько минут, а Готлиб все еще не мог выговорить ни слова. Шарлотта также молчала.
— Что вы это читаете? — спросил наконец мой приятель, не смея, однако ж, прикоснуться к книге, которая лежала на коленях Шарлотты.
— Идиллии Соломона Геснера, — отвечала она.
— Геснера, — повторил Готлиб, — этого певца природы и любви; этого очарователя, который переносит нас в блаженный век аркадских пастухов? О, как люди были тогда счастливы! Не правда ли, мамзель Шарлотта?
— Да! — прошептала со вздохом девушка.
— Тогда любовь не считалась преступлением, — сказал Готлиб, — люди не знали этих тягостных условий общества, этих глупых приличий, этого неравенства состояний…
— Ах, да! — прошептала опять Шарлотта.
— Тогда, — продолжал с жаром мой приятель, — какой-нибудь пастушок спрашивал пастушку: «Любишь ли ты меня, Хлоя?» А пастушка отвечала, вовсе не краснея: «Да, я люблю тебя, Дафнис!» Ну, вот точно так, как бы я теперь спросил вас: «Здоровы ли вы, мамзель Шарлотта?» А вы бы мне отвечали: «Слава богу, господин Готлиб!» Счастливые времена! Недаром вас называют золотым веком!
— О, конечно, — промолвила Шарлотта. Вдруг что-то зашумело между кустами. Готлиб вскочил.
— Ничего, — сказала Шарлотта, — это моя собачка. Мими, поди сюда!.. Садитесь, мой милый Готлиб, не бойтесь: мы здесь совершенно одни.
«Мой милый Готлиб!.. Мы здесь совершенно одни!..» Фу, какая тревога поднялась в груди моего приятеля! Он слушал последний курс медицины, но если б его спросили в эту минуту: «Готлиб, где у тебя пульс?» — то он, верно бы, отвечал: «Не знаю!» Вся кровь закипела в его жилах… Вот она, блаженная, счастливейшая минута в жизни!..
— Шарлотта, — сказал он, задыхаясь от избытка чувств.
— Готлиб! — прошептала девушка, покраснев, как роза.
— Шарлотта, — повторил он, — ты любишь меня?
— О, твоя, навек твоя! — вскричала Шарлотта, бросаясь в объятия моего друга.
— Врешь, негодная! — раздался из-за кустов голос, и господин Бухфресер, с хлопушкою в руке, явился перед глазами онемевших от ужаса любовников. — Я никогда не назову сыном этого нищего! — продолжал он. — Твоим мужем будет мой друг, почтенный профессор господин Гешволенган! А ты, подлый обольститель, — прибавил господин Бухфресер дрожащим от бешенства голосом, — вон из моего дома!
Делать было нечего. Готлиб должен был повиноваться; но я могу вас уверить, что он не побежал вон из сада, как подлый трус, а вышел потихоньку; и хотя разгневанный отец забылся до того, что ударил его вдогонку хлопушкою, но он не прибавил шагу и сохранял до конца все достоинство, приличное благородному немцу, для которого честь дороже всего на свете.
С тех пор Готлиб не видал уж более Шарлотты. С нею поступили самым варварским образом. Жестокая мать надавала ей пощечин и заперла в темный чулан. Но эта бесчеловечная мера не послужила ни к чему; Шарлотта была девица с необычайным высоким характером. Она сказала отцу и матери, что будет «любить Готлиба вечно». Бездушные родители не сжалились над бедной дочерью; напротив, они увеличили свои гонения, терзали ее, мучили, морили голодом, целый месяц продержали на одном вассер-супе; но ничто не помогло: Шарлотта продолжала говорить, что «решительно нейдет замуж за этого старого черта Гешволенгана», что «она принадлежит Готлибу», что «души их обвенчаны» и что «никакие истязания не заставят ее отказаться от этого священного союза». Мой приятель узнал все эти подробности от их кухарки, очень доброй женщины, которая горько плакала, рассказывая ему о страданиях своей несчастной барышни. Разумеется, эта плачевная история не могла долго оставаться тайною для городских жителей. Университетские товарищи Готлиба обрадовались этому случаю: со всех сторон посыпались на него насмешки. Мамзель Бухфресер называли нежной Шарлоттою, а его — несчастным Вертером. Он долго отмалчивался; но когда один наглец осмелился послать к нему при самой язвительной записке огромный пистолет, заряженный горохом, то он вышел наконец из себя, вызвал этого негодяя на поединок и, несмотря на то что его, как водится, защищали с двух сторон секунданты, обрубил ему уши. Это несколько поусмирило господ студентов, но в то же время восстановило против него всех прежних покровителей. Этот дерзкий насмешник, которого он окорнал, как моську, был сын ординарного профессора медицины, племянник прозектора, читавшего курс патологической анатомии, и будущий зять проректора университета господина Штокфиша, который преподавал патологию, семиотику и всеобщую терапию. О декане медицинского факультета господине Гешволенгане и говорить нечего: Готлиб, как вы уж знаете, был его соперником. Бывало, на всех экзаменах приятеля моего осыпали похвалами, а теперь, лишь только он разинет рот, кругом его поднимается неприязненный шепот и по всем углам аудитории начнут повторяться, сперва потихоньку, а потом во весь голос, чрезвычайно обидные восклицания: «Азофус! Игнарус! Индоктус! Инептус!» и даже «Азинус!!!» Другим, которые не стоят его и мизинца, дают баллы, а ему пишут нули, — горе, да и только! Вот наступил последний и окончательный экзамен; почти все товарищи Готлиба получили лекарские дипломы: и даже один глупец, которому вы бы не позволили лечить вашей кошки, удостоился звания доктора медицины, вероятно потому, что матушка его очень часто угощала господ профессоров, а прилежный и знающий свое дело Готлиб остался ни при чем. Вы можете себе представить отчаяние этого сироты; он не знал, куда ему деваться, не знал, что делать с собою!.. Как вдруг вовсе неожиданно его пригласили в университетское присутствие, и господин проректор Штокфиш, который по болезни ректора занимал председательское место, объявил ему, что из уважения к его недостаточному состоянию и ради того, что он природный немец, ему не откажут в лекарском звании, если только он даст письменное обязательство не лечить никого во всей Германии.