— Господин шевалье д'Естеньвиль, — продолжал дюк, — если вы не хотите сделать нам эту честь, так мы должны будем позвать людей… Да полноте манериться, любезный племянник, — выходите! — продолжал дюк, отворяя обе половинки дверей. — Прошу сюда, поближе к свету! — примолвил он, схватя за руку и таща за собой моего гостя.
Признаюсь, мне стало жалко, когда я взглянула на этого бедного француза; во всю жизнь мою я не видывала такого испуганного и несчастного лица.
— Что я вижу! — вскричал дюк. — Франсуа!.. Это ты, бездельник?
Вместо того чтоб отвечать на этот ласковый вопрос, француз освободил свою руку, кинулся опрометью вон из комнаты и выбежал из лакейской так проворно, что мои люди не успели оглянуться.
— Да кто же этот господин? — спросила я.
— Слуга или — если вам угодно — камердинер моего покойного племянника, — отвечал спокойно дюк, открывая свою табакерку.
У меня руки так и опустились. Камердинер, слуга!.. И я позволила себя обмануть таким грубым образом!.. Приняла лакея за знатного барина!.. Боже мой, что подумает обо мне дюк?… Вероятно, он заметил мое смущение и, как человек отлично вежливый и умный, сказал мне:
— Я не удивляюсь, княжна, что этот негодяй вас обманул; он очень неглупый малый и получил даже некоторое образование… Но по какому случаю вы сделались его покровительницею?
Я рассказала все дюку; он обещал мне не говорить об этом никому; разумеется, я также молчала и вот только теперь, спустя тридцать лет, решилась рассказать вам эту странную историю. Я не знаю, куда девался мосье Франсуа; но уж, верно, он успел пристроиться к хорошему месту, потому что, сколько я помню, у этого негодяя выговор был самый чистый парижский».
Лаврентий Алексеевич (набивая свою трубку). Ай да молодец мусью! Вот они каковы, французы-то! Совести ни на денежку, да зато и в карман за словом не полезут.
Кучумов. Что и говорить — лихой народ! На иного взглянуть не на что, а как примется врать, так только слушай!
Онегина. О, конечно! Мне иногда случалось в Париже разговориться с каким-нибудь портье или оборванным разносчиком — удивительно!.. Такие начнет отпускать фразы, что поневоле скажешь ему «мосье».
Онегин. Да, это правда. Когда я жил в Москве, так у меня очень часто бывали на балах французские вояжеры, графы, бароны, маркизы, а может статься, и такие же шевалье д'Естеньвили, — кто их знает! У нас дело другое. Вот, например, ваш Пахом, Лаврентий Алексеевич, или мой Терентий — да оденься они хоть по модной картинке, кто их за господ примет?
Кучумов. Это оттого, Сергей Михайлович, что во Франции народ уж такой. Там, говорят, все под одну масть. Ведь свет-то велик, батюшка! В одном месте так, в другом этак. Поговорили бы вы с моим соседом, Иваном Евстафьевичем Курильским; вы знаете, служил он во флоте и ездил по разным морям. Послушаешь его — господи, боже мой, чего-то нет на белом свете, каких обычаев, поверьев! И все это он видел своими глазами.
Онегин. Ну, хоть и не все, Игнатий Федорович! Я этому Курильскому плохо верю. Удалось ему как-то обойти кругом света, так он уж и думает, что может лгать, сколько душе его угодно.
Лаврентий Алексеевич. Да, у него за красным словцом дело не станет.
Засекин. А бог знает, может быть, иногда и правду говорит! Мало ли что нам кажется невероятным потому только, что мы об этом никогда не слыхали. Конечно, он иногда рассказывает такие диковинные вещи, что поневоле вспомнишь книжку «Не любо — не слушай, а лгать не мешай». Да вот на прошлой неделе он был у меня и рассказывал, между прочим, об одном странном обычае, который свято соблюдают на острове Борнео.
Кучумов. А что это за остров, батюшка?
Засекин. Самый большой изо всех островов Китайского моря. Представьте себе: если на этом острове какой-нибудь небогатый человек живет честно и трудится в поте лица своего, то обыкновенно питается круглый год одним рисом, маньоном, бананами и разве только изредка может полакомиться мясцом. Но лишь только этот честный, работающий человек избалуется, сделается мошенником, вором, разбойником, то его тотчас схватят, запрут в тюрьму и начнут кормить каждый день мясом.
Онегин. Какой вздор!
Княжна Задольская. И надобно же иметь медный лоб, чтоб выдумывать такие вещи!
Лаврентий Алексеевич. Да, нечего сказать, — пересолил!
Кудринский. Помилуйте, да что ж тут странного, что добрые люди стараются облегчить судьбу несчастного преступника? Я, по крайней мере, удивляюсь только тому, что такая истинно филантропическая идея могла развиться в Азии, на каком-нибудь острове Борнео, который вовсе не славится своим просвещением. Да, господа, по мне, всякий уличный разбойник, как человек совершенно погибший, достоин всякого сожаления.
Засекин. Так, батюшка, так! Истинно, всякий душегубец достоин сожаления; дело другое человек невинный, которого он уходил; о том чего жалеть: ведь уж его нет на свете.
Кудринский. Вы шутите, Максим Степанович, а я говорю не шутя. Разбойник потому уже достоин сожаления, что он разбойник; все смотрят на него с ненавистью и презрением, он должен вечно томиться в цепях, лишен навсегда свободы, а виноват ли он, бедняжка, что природа дала ему такие неукротимые страсти?…
Засекин. Да, батюшка, да, вы точно правы. Ну, виноват ли бедняжка тигр, что природа дала ему такие острые зубы и длинные когти? Зачем держать его в клетке? Пусть он себе ходит по воле да кушает на здоровье добрых людей.
Кудринский. Ваше сравнение ровно ничего не доказывает, Максим Степанович. Дикий зверь всегда останется зверем: это его природа, его назначение; а человек существо мыслящее: он действует не по животному инстинкту, но по своей свободной воле. Вы с ужасом смотрите на осужденного преступника, но ведь этот закованный в железо преступник был точно таким же человеком, как вы. Он разбойник, а известно ли вам, отчего стал разбойником?… И знаете ли вы, к чему способен этот убийца, если в нем проснется наконец человеческое чувство? Знаете ли вы, что этот же самый разбойник, которого так немилосердно вы называете тигром, решится, может быть, умереть за своего благодетеля?