— Полно, так ли, мой друг? Я уверен, что и в высшем сословии есть люди, для которых существуют прекрасные поля, а вовсе нет прекрасных видов. Я знаю одного довольно образованного человека, который, сидя теперь с нами, не заметил бы, что отсюда вся Москва как на блюдечке, а не спустил бы глаз с Лужников и, вероятно, сказал бы с восторгом: «Вот, батюшка, место-то!.. Что, если б все эти луга засеять клевером или завести трехпольное хозяйство!» А попытайся обратить его внимание на эту роскошную панораму, так он тебе скажет: «И, сударь, что такое вид! Была бы только почва хороша, а дальновидное место ничего! Вот моя деревня в лощине, да зато голый чернозем, а хочешь вдаль посмотреть, ступай на колокольню; с нее за пять верст кругом видно!»
— Да это, мой друг, выродки: о них и говорить нечего! В их глазах только то и хорошо, что может приносить выгоду. Разумеется, тот, кто думает об одних доходах, не станет любоваться красотами природы, и я уверен даже, что бедный безграмотный человек поймет это высокое наслаждение лучше всякого богача, который заводит обширные сады и создает в них свою собственную природу, вытянутую в струнку, жалкую, изувеченную, или, не видав никогда солнечного восхода, приходит в восторг, когда на сцене театра подымается кисейный туман и всходит хрустальное солнце. Да вот, например, — продолжал мой приятель, — видишь ли ты вон там, за оврагом, на высоком холме будку?
— Вижу.
— Оттуда вид должен быть еще прекраснее здешнего. Не хочешь ли биться об заклад, что будочник, у которого этот вид с утра до вечера перед глазами, понимает всю красоту его и, может быть, не менее нашего им наслаждается?
— Зачем биться об заклад, — сказал я, вставая, — пойдем и спросим его самого.
— Пойдем, пойдем! — вскричал мой приятель. — Только не вздумай требовать от него красноречивых фраз и пиитических восторгов; не забывай, что он будочник и восхищается по-своему.
— Не беспокойся.
Мы вышли задними воротами сада и через несколько минут подошли к будке. В самом деле, от нее вид был еще живописнее. У будки стоял городовой страж пожилых лет. Этот хранитель общественного покоя был очень некрасив собою. На груди у него висели две медали, следовательно, он служил прежде в армии и дрался с неприятелем; но, вероятно, это было очень давно, потому что в нем вовсе уж не было заметно этой молодецкой выправки, которой отличается наш фронтовой солдат. Все лицо его было в морщинах, и красный нос с синим отливом почти касался подбородка, покрытого седой щетиною. Положив на руку свой грозный бердыш и прищурив левый глаз, он нюхал с расстановкою табак из берестовой тавлинки; казалось, он был совершенно погружен в это чувственное наслаждение и не замечал нашего присутствия.
— Эй, будочник, послушай! — сказал мой приятель.
Старый воин не пошевелился и даже не удостоил нас взглядом.
— Будочник! — повторил мой приятель.
Городской страж взглянул на него исподлобья, втянул в свой огромный нос последнюю напойку табаку и отвернулся.
— Да он никак глух? — молвил мой товарищ.
— Помилуй, — шепнул я, — где слыхано, чтоб кто-нибудь называл будочника будочником? Ведь это смертная обида.
— Как обида?
— Ну, да! Ты этак от него и полслова не добьешься. Ты бы еще назвал его костыльником или куроцапом. Эх, друг сердечный, как ты плохо знаешь наши простонародные обычаи вообще и нравы будочников в особенности! Посмотри, как он у меня заговорит. — Эй, часовой!
Будочник выпрямился и опустил правую руку по шву.
— Послушай-ка, служба!..
— Чего изволите, ваше благородие? — вскрикнул бодрым голосом старый воин, отдав мне честь, то есть вытянув горизонтально левую руку, в которой держал свою секиру.
— Какая здесь часть?
— Хамовническая, ваше благородие.
— А что, любезный, — сказал мой приятель, — у тебя нет никакого другого оружия, кроме этого топора?
Будочник нахмурился и взглянул почти с презрением на моего товарища.
— Да чем же эта алебарда дурное оружие! — прервал я, стараясь поправить ошибку моего приятеля.
— Да, конечно, ваше благородие, — отвечал будочник, — и алебардой оборониться можно, а то ли дело наш батюшка штык-молодец!
— Ты в каком полку служил, любезный?
— В двадцать третьем егерском.
— А давно ли служишь в городской страже?
— Пятый год.
— И все стоишь здесь?
— Никак нет, сударь. Я прежде был в Пятницкой части и стоял на Болоте.
— На Болоте! — повторил мой приятель. — Я думаю, ты очень обрадовался, когда тебя перевели сюда?
Старый воин посмотрел с удивлением на господина Б*** и пробормотал сквозь зубы:
— Да, есть чему радоваться!
— Помилуй, любезный, — вскричал мой приятель, — да что хорошего на Болоте? Скверные лавки, грязь, вонь!..
— Что грязь! — возразил будочник. — Грязь ничего, зато место людное, три раза в неделю базар. Тут поленце упадет с возу, там клок-другой сенца — только подбирай!.. Иной раз мужичок как сбудет свой товар с барышом — сам на радости в кабак, а служивому грош на табак. Там, глядишь, калачник уважит калачиком или квасник почествует стаканчиком медового, а в этом захолустье век стой, ничего не выстоишь… И хоть бы приютили где-нибудь в лощинке — так нет: поставили будку на самом юру!.. Как осенью потянет ветерок с полуночи или зимою начнет мести сверху и снизу, так господи помилуй!.. Да что и говорить — поганое место!
— Да неужели, любезный, — прервал мой приятель, — ты никогда не любуешься этим прекрасным видом?
— Видом! Каким видом?