— Батюшка, ваше превосходительство, — говорил он Волгину, когда стали подавать двухаршинного осетра, — еще кусочек!.. Вот этот, прошу покорнейше!
— Я и так взял довольно, — отвечал Волгин.
— И, помилуйте, что за довольно! Кушайте во славу божию!.. Да вы не извольте опасаться! Вот белужина — дело другое, а свежая осетрина не вредит… Пожалуй, ваше превосходительство, уважьте меня, старика, поневольтесь! Варвара Харлампьевна, проси!.. Нет, уж не обижайте! Я осетра-то сам покупал. Варвара Харлампьевна, проси!.. Спиридон Иванович, что это с вами сделалось? — продолжал Цыбиков, обращаясь к посаженому отцу своей дочери, который ел за троих. — Вы, бывало, от хлеба-соли не отказывались.
— Да, батюшка, — отвечал Спиридон Иванович, поглаживая свою козлиную бороду, — мы в старину от добрых людей не отставали. Да не те уж времена, Харлампий Никитич: жернова-то стали плохо молоть!
— Нет, батюшка, кушайте, кушайте! Ведь наши старики говаривали: «Кто хозяина не слушает да его хлеба-соли не кушает, того и в гости не зовут».
Вот после третьего блюда захлопали пробки, и шампанское запенилось в бокалах.
— Здоровье его превосходительства Захара Дмитриевича! — возгласил кондитер. Волгин откланялся.
— Здоровье Харлампия Никитича!
Все гости осушили свои бокалы, один только Спиридон Иванович прихлебнул, пощелкал языком, наморщился и поставил свой бокал на стол.
— Харлампий Никитич, — сказал он, — не прогневайтесь, я на правду черт. Что это у вас за вино такое? Да это не шампанское, сударь, а полынковое, ей-же-ей, полынковое!
— Полынковое? — повторил с ужасом хозяин.
— Да, батюшка! Коли оно от кондитера, так не извольте ему денег платить: горечь такая, что и сказать нельзя!..
— А, понимаю! — вскричал Цыбиков. — Слышишь, Варвара Харлампьевна: шампанское-то горьковато, надо подсластить.
Молодые встали и поцеловались.
— Извольте-ка отведать теперь, — продолжал Цыбиков. — Ну что, каково? Фу, батюшки, сластынь какая!.. — промолвил Цыбиков, осушив до дна свой бокал. — Словно сахарная патока!.. Язык проглотил!
Если б Волгин не подливал воды в свое шампанское, то уж, конечно бы, возвратился домой очень навеселе: заздравные бокалы следовали беспрерывно один за другим. Пили здоровье отцов и матерей посаженых, здоровье родных и почти всех гостей поодиночке, общее здоровье всех присутствующих, общее здоровье всех отсутствующих и, наконец, здоровье дружек, то есть шаферов, из которых один давно уже не мог вымолвить ни слова и только что улыбался. Когда встали из-за стола, Волгин распрощался с хозяином, пожелал счастья молодым и отправился домой; вслед за ним стали разъезжаться все гости, и чрез несколько минут в доме Харлампия Никитича, кроме самых близких родных и посаженой матери молодой, не осталось никого.
Меж тем у подъезда, несмотря на присутствие хожалых, происходила большая беспорядица: почти все кучера, которых, разумеется, угостили порядком, едва сидели на козлах; каждый хотел прежде другого подъехать к крыльцу; две кареты сцепились так плотно колесами, что не могли двинуться ни взад, ни вперед; один фаэтон лежал на боку; три кучера таскали друг друга за волосы, а четвертый порол их всех нещадно кнутом. По временам раздавались возгласы хожалых, но только трудно было разобрать, на каком они изъясняются языке, я думаю, потому, что и их также не обнесли чарочкой; к счастию, квартальный надзиратель, который, вероятно, предчувствовал, что без него дело не обойдется, явился в пору, взглянул, увидел, наказал и привел все в порядок.
Ожидая конца этой суматохи, три или четыре гостьи стояли на крыльце.
— Ну, нечего сказать, — говорила одна из них, толстая пожилая женщина, — дай бог здоровье Харлампию Никитичу, угостил он нас!.. Перепоил всех кучеров!..
— И, Мавра Ефимовна!.. — отвечала другая купчиха, несколько помоложе первой. — Да ведь нельзя же, так уж водится, дело свадебное — как не поднести гостиным кучерам!
— Да ведь кучера-то правят лошадьми, Аксинья Тимофеевна.
— Довезут, матушка!
— Довезут!.. Покорнейше благодарю! Не знаю, как у вас, сударыня, а у меня одна только голова; как сломят, так другой не приставишь. Нет, матушка, вот на свадьбе у Фаддея Карповича Мурлыкина не такой был порядок: людей не поили, да зато и гостей не обижали.
— Помилуйте, да кого ж Харлампий Никитич обидел?
— Не вас, Аксинья Тимофеевна; я и про себя не говорю, — что мне в этих почетах! Мы же с Харлампием Никитичем вовсе люди не свои — да и слава богу! Конечно, ему не мешало бы помнить себя и знать других; кажется, роду незнаменитого, на нашей памяти был сидельцем, — да я этому смеюсь и больше ничего; а скажите, матушка, что ему сделала эта бедная Федосья Марковна?
— Что такое?
— Ведь вы знаете, что Федосья Марковна по мужу внучатая тетка Харлампию Никитичу, да она же и сама по себе роду хорошего; у нее два каменных дома: один на Смоленском рынке, другой у Серпуховских ворот, и сверх того три лавки в бакалейном ряду, — так ее обижать бы не следовало.
— Да чем же ее обидели?
— Как чем? Так вы, матушка, не заметили? Ведь ее здоровье-то не пили?
— Что вы говорите?
— Право, так!.. Гляжу на нее: господи, боже мой, жалость какая, кровинки нет в лице!.. «Здоровье такого-то! Здоровье такой-то!» — а она, голубушка моя, сидит как оглашенная какая!
— Ну, это нехорошо!
— А угощенье-то, Аксинья Тимофеевна!..
— Что ж, Мавра Ефимовна, кажется, всего было довольно, всякие напитки, фрукты…
— Да, хорошо! Я хотела попробовать грушу, да чуть было себе зуб не сломила.